Страницы

четверг, 2 февраля 2012 г.

1. Мысли солнца


Et quand le jour se lève je deviendrai le ciel, et je deviendrai la mer.
Et la mer viendra m’embrasser, pour que j’aille à la maison.

Rien ne peut m’arreter maintenant.

(Nine Inch Nails “La Mer”)


Лепестки; лепестки губ.
Ветер прикоснётся к лепесткам. Губы прикоснутся к ветру. Дыхание ветра сквозь лепестки, лёгкое дыхание сквозь губы. Напротив. Маленькие капли совьются в спираль, и будет обволакивающая влажность. Как противники в схватке, дыхания совьются в спираль, приближая лепестки к лепесткам, целуя губы лепестков, а капли – заполняя сферу in-side, что обволакивает губы-лепестки и лепестки-губы.
Абрикосовый свет.
В сфере запылают маленькие капли, обнаруживая движение. Кажущееся хаотичным, оно обнаружится в слиянии ветра и дыхания. Верхний слой этого движения станет оболочкой для сферы, и абрикосовые капли закружатся в тонком слое, как не жгучие солнца на краю вселенной, а внутри закружатся другие абрикосовые спирали, пересекаясь и создавая причудливые эллипсы и пирамиды со сглаженными остриями. Через тонкую оболочку проникнет звук.
Музыкальный, невысокий, неопределённый.
Звук, прикасаясь к абрикосовому, породит представление о времени. Ветер прикоснётся к оболочке сферы. Лепестки раскроются в улыбку, и сфера, вбирая представление о времени, вытянется в бутон. Удерживая первый миг, дыхание примолкнет, и последняя абрикосовая спираль соединит собой все маленькие капли. Напротив раскроется улыбка губ-лепестков, отпуская дыхание на волю, отдавая дыхание ветру, и только тогда раскроется бутон времени. Звук затихнет.
Бутон времени раскроется, и много после:


…губы окрасились в кровь, их мягкий абрис исказила судорога ожидания; в гримасе они растянулись и утончились, напоминая перекрученную, завязанную морским узлом вену; дыхание, всё учащавшееся, внезапно остановилось, будто некто сжал грубой рукой его невидимое волокно; время на миг схлопнуло створки, но надсадный стон вышиб преграду, и оно хлынуло вперёд, как горный ручей, одолевший плотину, построенную детьми…
Но это тогда, а сейчас:
красавица склонится к цветку.

***
Она потеряла имена.
Сначала было немного не по себе, но всё-таки больше забавно. Она подходила к письменному столу, на котором были разбросаны книги, тетради, ручки, карандаши, брала с него что-нибудь и пыталась назвать:
– Это… это, ну… это. Ну как же… Вот, им чертят по этому, – она выводила карандашом на бумаге неровную бледную линию, – и это называется… Нет. Ничего не помню.
На лице её появлялась растерянная улыбка, а взгляд обретал неопределённое выражение, будто глаза никак не могли уловить ни направления внутрь, ни чего-либо внешнего, или выбрать между двумя направлениями. Задумавшись, она выпускала из пальцев карандаш, он с тихим стуком падал и катился по чуть наклонённой крышке стола, останавливаясь всегда в нескольких сантиметрах от края. Из-под дивана вылезал пыльный кот, разбуженный звуками, недолго созерцал стол, будто пытаясь увидеть сквозь его непрозрачные поверхности катящийся карандаш. Поняв, что ровно ничего интересного не случилось, он зевал и вновь забирался под диван. Она, всё ещё растерянно улыбаясь, отходила от стола и медленно опускалась в кресло. Над креслом висел портрет красивого мужчины с породистым европейским лицом. Взгляд мужчины, полный спокойной уверенности в себе, оттенял странным контрастом её нежную несобранность.
Кажется, на портрете изображён этот… как его… Майкл. Муж.
Потом стало хуже. Вещи, почувствовав свободу от имён, перестали подчиняться, не испытывая к бывшей хозяйке никакого пиетета, и частенько подшучивали над ней с холодной жестокостью, похожей на жестокость детскую. Вместо чашки в руку вдруг прыгала глубокая тарелка, и чай приходилось пить с помощью суповой ложки. Вместо подушки из шкафа хищно выскакивало одеяло и пыталось удушить её в своих жарких, колючих объятиях. Тогда она плакала, безутешно и горько, как плачут девочки, когда ломается их первая любимая кукла – чувствуя обиду, не имеющую адресата, и оттого гораздо более глубокую и болезненную, чем любая другая обида; в такие минуты даже мужчина на портрете, казалось, терял спокойствие во взоре и выглядел беспомощно, ибо не в силах был помочь. Вещи смягчались и покорно, будто бы извиняясь, предлагали себя использовать, но она не замечала их запоздалой покорности.
Частенько ей приходило в голову поискать потерянные имена. Может, они завалились за диван? Она пыталась отодвинуть диван, но в руках не хватало силы. Кабы позвать соседа, но того постоянно нет дома, начиная со дня, когда она хотела попросить у него молоток и не смогла объяснить, что ей нужно. Все шкафы, тумбочки и комоды были давно проверены, ничего там не нашлось, кроме каких-то тряпок и старой ни разу не бывшей в употреблении посуды, подаренной к свадьбе троюродными тётками Майкла, поэтому имена могли скрываться только за диваном, но если заглянуть – в кромешной темноте видны только страшные тёмно-голубые глаза кота, а отодвинуть диван нет никакой возможности… Она оставила свои попытки.
…но если я не могу и только страшное тёмно-голубое так зачем мне тогда вообще и не стоит ли нет нельзя ведь нехорошо и надо лечиться хотя ничего не помогает только хуже и хуже но всё равно нельзя они говорили поэтому терпи терпи терпи ещё не совсем и кое-что осталось главное осталось пока сама себя именую можно терпеть только крепче повторять несмотря на и пускай провались главное меня зовут Эшли меня зовут Эшли меня зовут Эш…

***
Пепел. Его продают на рынке рядом со всеми остальными товарами. Мы пришли купить черешни, но завидев продавцов пепла, ты бросаешься к их прилавкам, как девчонка – к киоску с мороженым, и я не в силах удержать тебя. Продавцы заметно оживляются, заметив наше приближение, и, измученные долгим бездельем, начинают увлечённо представлять свой товар. Один из них, волшебно зеленоглазый красавец с чёрными кудрями до плеч, видимо, привлекает тебя сильнее, чем остальные, он приветливо улыбается, старательно прикрывая щекой тот угол рта, где не хватает зубов, отчего улыбка акцентировано смещается к другому углу и становится неприятно-лукавой. Ты тащишь меня к его прилавку, а люди, которые проходят мимо, улыбаются умилённо, видя в нас отца с не совсем ещё взрослой и очень своенравной дочерью, Эш, я слишком лысый, чтоб они могли увидеть во мне твоего любовника, а ты слишком Златовласка, чтоб я мог позволить себе им стать. Зеленоглазый берёт ловкими пальцами щепоть пепла. Мы замираем вблизи прилавка.
Пепел взлетает в воздух, а ловкие руки с длинными худыми пальцами, щекоча и лаская серое бесформенное облако, лепят из него фигуры, простые, но как будто исполненные тайного смысла. Конечно, никакого смысла за ними нет, это лишь сомнительной ценности обман, но любой продавец в чём-то обманщик. Взвившийся пепел образует круг, и бледноватое лицо продавца в центре навевает неясное воспоминание о тяжёлых портретах и траурных лентах. Ещё несколько ловких движений, и круг, растянувшись и прибавив в объёме, превращается в дымчатый шар. Ты вся светишься, ты позабыла уже о черешнях, да и обо мне, а я, поначалу скучавший, принявший необходимость смотреть как послушание, тоже поддаюсь обаянию игры. Тем временем зеленоглазый, поймав в пальцы несколько лучей пробившегося вдруг сквозь тучи солнца, вплетает их в ткань шара, и шар распадается. Часть пепла падает на прилавок и начинает, кажется, жить собственной жизнью, разворачивая на плоскости ответную игру, отражающую фигуры, меняющиеся в воздухе. Но самостоятельная жизнь это обман, на самом деле плоскостью тоже управляют пальцы зеленоглазого. А где он, кстати? Его совсем не видно за облаком пепла, изредка видны только летающие руки.
Распускаются пепельные лилии. Каждая из них видна во всех подробностях, до тончайшей тычинки, а чередованием света и тени мастер умудряется восполнить серую монохромность своего сада. Один из неоформленных серых сгустков вдруг превращается в осу, которая немедленно забирается внутрь ближайшей лилии. Цветы проходят все стадии развития, а потом распадаются, и я слышу короткий вздох разочарования, а может, даже всхлип. Не грусти, моя девочка – бормочу я, но не поворачиваю головы, потому что не в силах оторвать взгляда от очаровывающего зрелища. Там, где только что цвели лилии, уже выросли папоротники, похожие на те, что мы видели в оксфордской книге про динозавров. По резным листьям бегают невиданные многоногие твари, отдалённо напоминающие майских жуков, только гораздо крупнее и проворнее. Парень добивается почти совершенной имитации жизни, – удивляюсь я про себя, – зачем ему это? Увидеть бы на секунду его взгляд… Эш, смотри-ка, а вот и люди. Лицо мужчины, скучное и ищущее. Женское измученное лицо. К чему эти люди рядом, какой смысл видит в своей голографии зеленоглазый обманщик? Женское разрастается вдруг, стирая мужское и постепенно просветляясь. Эш, это же мы с тобою, точнее, уже только ты, погляди, погляди! Но оно уже стёрлось, и теперь перед нами Млечный Путь со всеми своими светилами, кометами и облаками пыли, которые, постепенно ускоряясь, кружатся, связанные притяжением центрального абсолютно чёрного пятна. Кажется, близок финал представления, думаю я, и действительно – всё сильнее и сильнее раскручивается галактика, несутся по кругу звёзды, за несколько секунд проходят чудовищные эпохи, пепел свивается в немыслимый вихрь… Слабее. Всё пропало, только тонкая спиралевидная серая струйка витает в воздухе. Продавец исчез. Эш? Эш?!
И нет никакого рынка, а только мой балкон. И нет никаких людей, только берёзы, листья которых подёрнуты серым налётом пыли. Я стряхнул пепел с сигареты, и он завился в неровную серую спираль, которую всё дальше и дальше от меня уносит ветер; глядеть на это почему-то невыносимо тоскливо, как будто я сам – продавец пепла, а ветер – ловкий воришка, обокравший меня, такого не догонишь, можно только наблюдать, как резво он убегает, и корить себя за невнимательность.

Но самое печальное, что нет тебя, Эш, а я ведь успел тебя полюбить, и буду любить всегда, несмотря на то, что тебя нет.
Несмотря на то, что тебя никогда и не было.

***
Стояли рядом два дома, и не было исхода их долгому спору.
Уже во внешнем виде домов чувствовался некий конфликт. Один, возрастом никак не меньше века, со своими всё ещё крепкими брёвнами-рёбрами, резными наличниками и глухим, заросшим паутиной чердачным окном с гордостью показывал миру свою старость, как будто старость – великое достоинство. Несомненно, что в силу старости он считал, что бесконечно мудр, и ждал со стороны людей и ближайших домов уважения и почтения. Другой, построенный всего-то каких-нибудь десять лет назад, длинный и ладный, сияющий красным и белым кирпичом, свежевыкрашенным железом балконных перил и изображающей мрамор плиткой, которой были отделаны колонны подъездов, демонстрировал всем и вся свою молодость, как будто молодость – вечна. Вероятно, он предполагал, что всегда будет молод, всегда будет вызывать восхищение, и люди всегда будут стремиться связать с ним свою жизнь.
Разные люди воспринимали два дома по-разному. Писатели и художники, поселяясь в новом доме, сразу испытывали к нему резкую неприязнь и старались проводить в нём и рядом с ним как можно меньше времени, предпочитая обитать в тихом и спокойном дворике старого дома, который привлекал их своей ненавязчивостью и загадочностью, который они жалели во время промозглой осени, слушая, как он кряхтит под тяжестью собственных костей, который они защищали перед местными властями, утверждая, что дом имеет несомненную историческую и архитектурную ценность, когда власти очередной раз собирались снести его. Неприятие нового дома также было связано с одной легендой: говорили, что первый поэт, поселившийся в нём, молодой и талантливый (чуть ли не самый талантливый из современных поэтов), через полгода упал с балкона при очень подозрительных обстоятельствах. Ну да художники – народ впечатлительный. Менеджеры и страховые агенты, въезжая в новый дом, напротив – моментально влюблялись в него, восторгаясь прогрессивностью инженера-проектировщика и изобретательностью дизайнера, шли на различные уловки, чтоб попозже уходить с утра и пораньше приходить вечером, стремясь уделить своему жилищу как можно больше времени, постоянно что-то пилили и где-то сверлили, выращивали на балконах красивые цветочки, и вообще – всячески пытались довести красоту дома до совершенства. К старому дому они питали чувство ненависти и постоянно писали пламенные воззвания в различные инстанции, добиваясь, чтоб он был уничтожен, так как портит ландшафт и является рассадником бескультурья и вредоносной богемы, впрочем – безуспешно. Надо сказать, что источником такой ненависти служил, возможно, бытовавший среди них миф о нечистоте и порочности дома, якобы служившего в своё время обиталищем известной всему миру Пепельной Ведьме. Впрочем, страховые агенты – народ суеверный.
Суть же спора между домами была проста; они никак не могли договориться, что же всё-таки важнее, имена или движение. Старый дом яростно потрясал огромной библиотекой, которую собирали многие и многие годы его владельцы, хлопал тяжёлыми ставнями, с которых слетали неровные хлопья тёмно-зелёной краски, иногда даже чихал от злости целым облаком благородной пыли, но всё было зря – новый не верил в значимость сомнительной науки, запечатлённой на ветхих страницах с помощью забытых имён; не верил он и в то, что с помощью этих жалких бумажек можно добиться, чего угодно. Он с презрением, а подчас – с жалостью взирал на ветхого спорщика своими многочисленными глазами-камерами, навсегда для себя определив, что лишь движение, улавливаемое сложной оптикой и фиксируемое в памяти мощного компьютера, может управлять жизнью; познав движение, познаете всё – так он мыслил. Однако, когда с утра из-за горизонта выходило солнце, споры всегда прекращались, и обоих объединяло одно благодарное и радостное чувство. Старый, и так очень широкий по площади, пытался как будто раздаться ещё сильнее вширь, чтоб поймать как можно больше тёплых лучей, а новый так и тянулся вверх навстречу лучам, возбуждённо сверкая пластиковыми окнами. Попроси их в этот момент никогда больше не ссориться – пообещали бы. Попроси отдать то, чем они владеют, что ставят чуть ли не выше всего на свете (имена и движение) – отдали бы без разговоров.

***
Если б солнце умело мыслить, оно бы: с недоумением отпускало от себя каждый протуберанец, удивляясь ему, как мать удивляется талантливому сыну; ревновало астероидное кольцо к Юпитеру, понимая, как глупа ревность, и бесконечно тяготясь таким пониманием; с некоторым трудом повиновалось неотвратимости бесконечного пути в пространстве, считая себя достаточно свободным, чтобы однажды преодолеть предопределённость; мнительно беспокоилось о здоровье, созерцая в себе постепенное изменение процессов, и с ужасом ожидало превращения в сверхновую, при этом, однако, благоговея перед неизбежным разрушением.
Если б солнце умело мыслить, оно бы: принимало свою любовь к Сириусу и Альфе Центавра как тяжкую обязанность любить далёкого брата, с которым никогда не обнимешься; принимало свою ненависть к Сириусу и Альфе Центавра как тяжкую обязанность ненавидеть далёкого врага, с которым, возможно, придётся однажды обняться; не принимало своего страха перед центральной чернотой галактики, упрекая себя в трусости и пытаясь свою трусость преодолеть; не принимало своего интереса к туманности Андромеды, высмеивая себя за мечтательность и склонность к праздным рассуждениям.
Если б солнце умело мыслить, оно бы: полагало себя созидателем всего сущего и, одновременно, небольшой частицей всего сущего – приглядываясь к самовоспроизводящим процессам в собственном организме; полагало Сириус и Альфу Центавра такими же созидателями, равно как и любую звезду в Галактике, равно как и любую звезду во вселенной; верило, что каждый атом во вселенной имеет отношение к бесконечному созиданию и воспроизведению; верило, что вселенная и каждый составляющий её атом тождественны и не различаются ничем, более того, суть одно и то же.

И: весь мир сфокусировался бы в сфере, где запылают маленькие капли, обнаруживая движение, кажущееся хаотичным, зарождающееся в слиянии ветра и дыхания, верхний слой которого станет оболочкой для сферы, где абрикосовые капли закружатся в тонком слое, как не жгучие солнца на краю вселенной, а внутри закружатся абрикосовые спирали, пересекаясь и создавая причудливые эллипсы и пирамиды со сглаженными остриями, ожидая, когда через тонкую оболочку проникнет звук; а время сосредоточилось бы в одном миге, удерживая который дыхание примолкнет, не смея помешать последней абрикосовой спирали соединить собой все маленькие капли, и раскрыться улыбке губ-лепестков, и затихнуть звуку.
Так мыслит ли солнце? И не оно ли украло наши имена, Эш?



Нечто похожее