Et quand le jour se lève je deviendrai le ciel, et je deviendrai la mer.
Et la mer viendra m’embrasser, pour que j’aille à la maison.
Rien ne peut m’arreter maintenant.
(Nine Inch Nails “La Mer”)
Лепестки; лепестки губ.
Ветер прикоснётся к лепесткам. Губы прикоснутся к ветру. Дыхание ветра сквозь лепестки, лёгкое дыхание сквозь губы. Напротив. Маленькие капли совьются в спираль, и будет обволакивающая влажность. Как противники в схватке, дыхания совьются в спираль, приближая лепестки к лепесткам, целуя губы лепестков, а капли – заполняя сферу in-side, что обволакивает губы-лепестки и лепестки-губы.
Абрикосовый свет.
В сфере запылают маленькие капли, обнаруживая движение. Кажущееся хаотичным, оно обнаружится в слиянии ветра и дыхания. Верхний слой этого движения станет оболочкой для сферы, и абрикосовые капли закружатся в тонком слое, как не жгучие солнца на краю вселенной, а внутри закружатся другие абрикосовые спирали, пересекаясь и создавая причудливые эллипсы и пирамиды со сглаженными остриями. Через тонкую оболочку проникнет звук.
Музыкальный, невысокий, неопределённый.
Звук, прикасаясь к абрикосовому, породит представление о времени. Ветер прикоснётся к оболочке сферы. Лепестки раскроются в улыбку, и сфера, вбирая представление о времени, вытянется в бутон. Удерживая первый миг, дыхание примолкнет, и последняя абрикосовая спираль соединит собой все маленькие капли. Напротив раскроется улыбка губ-лепестков, отпуская дыхание на волю, отдавая дыхание ветру, и только тогда раскроется бутон времени. Звук затихнет.
Бутон времени раскроется, и много после:
…губы окрасились в кровь, их мягкий абрис исказила судорога ожидания; в гримасе они растянулись и утончились, напоминая перекрученную, завязанную морским узлом вену; дыхание, всё учащавшееся, внезапно остановилось, будто некто сжал грубой рукой его невидимое волокно; время на миг схлопнуло створки, но надсадный стон вышиб преграду, и оно хлынуло вперёд, как горный ручей, одолевший плотину, построенную детьми…
…губы окрасились в кровь, их мягкий абрис исказила судорога ожидания; в гримасе они растянулись и утончились, напоминая перекрученную, завязанную морским узлом вену; дыхание, всё учащавшееся, внезапно остановилось, будто некто сжал грубой рукой его невидимое волокно; время на миг схлопнуло створки, но надсадный стон вышиб преграду, и оно хлынуло вперёд, как горный ручей, одолевший плотину, построенную детьми…
Но это тогда, а сейчас:
красавица склонится к цветку.
***
Она потеряла имена.
Сначала было немного не по себе, но всё-таки больше забавно. Она подходила к письменному столу, на котором были разбросаны книги, тетради, ручки, карандаши, брала с него что-нибудь и пыталась назвать:
– Это… это, ну… это. Ну как же… Вот, им чертят по этому, – она выводила карандашом на бумаге неровную бледную линию, – и это называется… Нет. Ничего не помню.
На лице её появлялась растерянная улыбка, а взгляд обретал неопределённое выражение, будто глаза никак не могли уловить ни направления внутрь, ни чего-либо внешнего, или выбрать между двумя направлениями. Задумавшись, она выпускала из пальцев карандаш, он с тихим стуком падал и катился по чуть наклонённой крышке стола, останавливаясь всегда в нескольких сантиметрах от края. Из-под дивана вылезал пыльный кот, разбуженный звуками, недолго созерцал стол, будто пытаясь увидеть сквозь его непрозрачные поверхности катящийся карандаш. Поняв, что ровно ничего интересного не случилось, он зевал и вновь забирался под диван. Она, всё ещё растерянно улыбаясь, отходила от стола и медленно опускалась в кресло. Над креслом висел портрет красивого мужчины с породистым европейским лицом. Взгляд мужчины, полный спокойной уверенности в себе, оттенял странным контрастом её нежную несобранность.
Кажется, на портрете изображён этот… как его… Майкл. Муж.
Кажется, на портрете изображён этот… как его… Майкл. Муж.
Потом стало хуже. Вещи, почувствовав свободу от имён, перестали подчиняться, не испытывая к бывшей хозяйке никакого пиетета, и частенько подшучивали над ней с холодной жестокостью, похожей на жестокость детскую. Вместо чашки в руку вдруг прыгала глубокая тарелка, и чай приходилось пить с помощью суповой ложки. Вместо подушки из шкафа хищно выскакивало одеяло и пыталось удушить её в своих жарких, колючих объятиях. Тогда она плакала, безутешно и горько, как плачут девочки, когда ломается их первая любимая кукла – чувствуя обиду, не имеющую адресата, и оттого гораздо более глубокую и болезненную, чем любая другая обида; в такие минуты даже мужчина на портрете, казалось, терял спокойствие во взоре и выглядел беспомощно, ибо не в силах был помочь. Вещи смягчались и покорно, будто бы извиняясь, предлагали себя использовать, но она не замечала их запоздалой покорности.
Частенько ей приходило в голову поискать потерянные имена. Может, они завалились за диван? Она пыталась отодвинуть диван, но в руках не хватало силы. Кабы позвать соседа, но того постоянно нет дома, начиная со дня, когда она хотела попросить у него молоток и не смогла объяснить, что ей нужно. Все шкафы, тумбочки и комоды были давно проверены, ничего там не нашлось, кроме каких-то тряпок и старой ни разу не бывшей в употреблении посуды, подаренной к свадьбе троюродными тётками Майкла, поэтому имена могли скрываться только за диваном, но если заглянуть – в кромешной темноте видны только страшные тёмно-голубые глаза кота, а отодвинуть диван нет никакой возможности… Она оставила свои попытки.
…но если я не могу и только страшное тёмно-голубое так зачем мне тогда вообще и не стоит ли нет нельзя ведь нехорошо и надо лечиться хотя ничего не помогает только хуже и хуже но всё равно нельзя они говорили поэтому терпи терпи терпи ещё не совсем и кое-что осталось главное осталось пока сама себя именую можно терпеть только крепче повторять несмотря на и пускай провались главное меня зовут Эшли меня зовут Эшли меня зовут Эш…
***
Пепел. Его продают на рынке рядом со всеми остальными товарами. Мы пришли купить черешни, но завидев продавцов пепла, ты бросаешься к их прилавкам, как девчонка – к киоску с мороженым, и я не в силах удержать тебя. Продавцы заметно оживляются, заметив наше приближение, и, измученные долгим бездельем, начинают увлечённо представлять свой товар. Один из них, волшебно зеленоглазый красавец с чёрными кудрями до плеч, видимо, привлекает тебя сильнее, чем остальные, он приветливо улыбается, старательно прикрывая щекой тот угол рта, где не хватает зубов, отчего улыбка акцентировано смещается к другому углу и становится неприятно-лукавой. Ты тащишь меня к его прилавку, а люди, которые проходят мимо, улыбаются умилённо, видя в нас отца с не совсем ещё взрослой и очень своенравной дочерью, Эш, я слишком лысый, чтоб они могли увидеть во мне твоего любовника, а ты слишком Златовласка, чтоб я мог позволить себе им стать. Зеленоглазый берёт ловкими пальцами щепоть пепла. Мы замираем вблизи прилавка.
Пепел. Его продают на рынке рядом со всеми остальными товарами. Мы пришли купить черешни, но завидев продавцов пепла, ты бросаешься к их прилавкам, как девчонка – к киоску с мороженым, и я не в силах удержать тебя. Продавцы заметно оживляются, заметив наше приближение, и, измученные долгим бездельем, начинают увлечённо представлять свой товар. Один из них, волшебно зеленоглазый красавец с чёрными кудрями до плеч, видимо, привлекает тебя сильнее, чем остальные, он приветливо улыбается, старательно прикрывая щекой тот угол рта, где не хватает зубов, отчего улыбка акцентировано смещается к другому углу и становится неприятно-лукавой. Ты тащишь меня к его прилавку, а люди, которые проходят мимо, улыбаются умилённо, видя в нас отца с не совсем ещё взрослой и очень своенравной дочерью, Эш, я слишком лысый, чтоб они могли увидеть во мне твоего любовника, а ты слишком Златовласка, чтоб я мог позволить себе им стать. Зеленоглазый берёт ловкими пальцами щепоть пепла. Мы замираем вблизи прилавка.
Пепел взлетает в воздух, а ловкие руки с длинными худыми пальцами, щекоча и лаская серое бесформенное облако, лепят из него фигуры, простые, но как будто исполненные тайного смысла. Конечно, никакого смысла за ними нет, это лишь сомнительной ценности обман, но любой продавец в чём-то обманщик. Взвившийся пепел образует круг, и бледноватое лицо продавца в центре навевает неясное воспоминание о тяжёлых портретах и траурных лентах. Ещё несколько ловких движений, и круг, растянувшись и прибавив в объёме, превращается в дымчатый шар. Ты вся светишься, ты позабыла уже о черешнях, да и обо мне, а я, поначалу скучавший, принявший необходимость смотреть как послушание, тоже поддаюсь обаянию игры. Тем временем зеленоглазый, поймав в пальцы несколько лучей пробившегося вдруг сквозь тучи солнца, вплетает их в ткань шара, и шар распадается. Часть пепла падает на прилавок и начинает, кажется, жить собственной жизнью, разворачивая на плоскости ответную игру, отражающую фигуры, меняющиеся в воздухе. Но самостоятельная жизнь это обман, на самом деле плоскостью тоже управляют пальцы зеленоглазого. А где он, кстати? Его совсем не видно за облаком пепла, изредка видны только летающие руки.
Распускаются пепельные лилии. Каждая из них видна во всех подробностях, до тончайшей тычинки, а чередованием света и тени мастер умудряется восполнить серую монохромность своего сада. Один из неоформленных серых сгустков вдруг превращается в осу, которая немедленно забирается внутрь ближайшей лилии. Цветы проходят все стадии развития, а потом распадаются, и я слышу короткий вздох разочарования, а может, даже всхлип. Не грусти, моя девочка – бормочу я, но не поворачиваю головы, потому что не в силах оторвать взгляда от очаровывающего зрелища. Там, где только что цвели лилии, уже выросли папоротники, похожие на те, что мы видели в оксфордской книге про динозавров. По резным листьям бегают невиданные многоногие твари, отдалённо напоминающие майских жуков, только гораздо крупнее и проворнее. Парень добивается почти совершенной имитации жизни, – удивляюсь я про себя, – зачем ему это? Увидеть бы на секунду его взгляд… Эш, смотри-ка, а вот и люди. Лицо мужчины, скучное и ищущее. Женское измученное лицо. К чему эти люди рядом, какой смысл видит в своей голографии зеленоглазый обманщик? Женское разрастается вдруг, стирая мужское и постепенно просветляясь. Эш, это же мы с тобою, точнее, уже только ты, погляди, погляди! Но оно уже стёрлось, и теперь перед нами Млечный Путь со всеми своими светилами, кометами и облаками пыли, которые, постепенно ускоряясь, кружатся, связанные притяжением центрального абсолютно чёрного пятна. Кажется, близок финал представления, думаю я, и действительно – всё сильнее и сильнее раскручивается галактика, несутся по кругу звёзды, за несколько секунд проходят чудовищные эпохи, пепел свивается в немыслимый вихрь… Слабее. Всё пропало, только тонкая спиралевидная серая струйка витает в воздухе. Продавец исчез. Эш? Эш?!
И нет никакого рынка, а только мой балкон. И нет никаких людей, только берёзы, листья которых подёрнуты серым налётом пыли. Я стряхнул пепел с сигареты, и он завился в неровную серую спираль, которую всё дальше и дальше от меня уносит ветер; глядеть на это почему-то невыносимо тоскливо, как будто я сам – продавец пепла, а ветер – ловкий воришка, обокравший меня, такого не догонишь, можно только наблюдать, как резво он убегает, и корить себя за невнимательность.
Но самое печальное, что нет тебя, Эш, а я ведь успел тебя полюбить, и буду любить всегда, несмотря на то, что тебя нет.
Но самое печальное, что нет тебя, Эш, а я ведь успел тебя полюбить, и буду любить всегда, несмотря на то, что тебя нет.
Несмотря на то, что тебя никогда и не было.
***
Стояли рядом два дома, и не было исхода их долгому спору.
Стояли рядом два дома, и не было исхода их долгому спору.
Уже во внешнем виде домов чувствовался некий конфликт. Один, возрастом никак не меньше века, со своими всё ещё крепкими брёвнами-рёбрами, резными наличниками и глухим, заросшим паутиной чердачным окном с гордостью показывал миру свою старость, как будто старость – великое достоинство. Несомненно, что в силу старости он считал, что бесконечно мудр, и ждал со стороны людей и ближайших домов уважения и почтения. Другой, построенный всего-то каких-нибудь десять лет назад, длинный и ладный, сияющий красным и белым кирпичом, свежевыкрашенным железом балконных перил и изображающей мрамор плиткой, которой были отделаны колонны подъездов, демонстрировал всем и вся свою молодость, как будто молодость – вечна. Вероятно, он предполагал, что всегда будет молод, всегда будет вызывать восхищение, и люди всегда будут стремиться связать с ним свою жизнь.
Разные люди воспринимали два дома по-разному. Писатели и художники, поселяясь в новом доме, сразу испытывали к нему резкую неприязнь и старались проводить в нём и рядом с ним как можно меньше времени, предпочитая обитать в тихом и спокойном дворике старого дома, который привлекал их своей ненавязчивостью и загадочностью, который они жалели во время промозглой осени, слушая, как он кряхтит под тяжестью собственных костей, который они защищали перед местными властями, утверждая, что дом имеет несомненную историческую и архитектурную ценность, когда власти очередной раз собирались снести его. Неприятие нового дома также было связано с одной легендой: говорили, что первый поэт, поселившийся в нём, молодой и талантливый (чуть ли не самый талантливый из современных поэтов), через полгода упал с балкона при очень подозрительных обстоятельствах. Ну да художники – народ впечатлительный. Менеджеры и страховые агенты, въезжая в новый дом, напротив – моментально влюблялись в него, восторгаясь прогрессивностью инженера-проектировщика и изобретательностью дизайнера, шли на различные уловки, чтоб попозже уходить с утра и пораньше приходить вечером, стремясь уделить своему жилищу как можно больше времени, постоянно что-то пилили и где-то сверлили, выращивали на балконах красивые цветочки, и вообще – всячески пытались довести красоту дома до совершенства. К старому дому они питали чувство ненависти и постоянно писали пламенные воззвания в различные инстанции, добиваясь, чтоб он был уничтожен, так как портит ландшафт и является рассадником бескультурья и вредоносной богемы, впрочем – безуспешно. Надо сказать, что источником такой ненависти служил, возможно, бытовавший среди них миф о нечистоте и порочности дома, якобы служившего в своё время обиталищем известной всему миру Пепельной Ведьме. Впрочем, страховые агенты – народ суеверный.
Суть же спора между домами была проста; они никак не могли договориться, что же всё-таки важнее, имена или движение. Старый дом яростно потрясал огромной библиотекой, которую собирали многие и многие годы его владельцы, хлопал тяжёлыми ставнями, с которых слетали неровные хлопья тёмно-зелёной краски, иногда даже чихал от злости целым облаком благородной пыли, но всё было зря – новый не верил в значимость сомнительной науки, запечатлённой на ветхих страницах с помощью забытых имён; не верил он и в то, что с помощью этих жалких бумажек можно добиться, чего угодно. Он с презрением, а подчас – с жалостью взирал на ветхого спорщика своими многочисленными глазами-камерами, навсегда для себя определив, что лишь движение, улавливаемое сложной оптикой и фиксируемое в памяти мощного компьютера, может управлять жизнью; познав движение, познаете всё – так он мыслил. Однако, когда с утра из-за горизонта выходило солнце, споры всегда прекращались, и обоих объединяло одно благодарное и радостное чувство. Старый, и так очень широкий по площади, пытался как будто раздаться ещё сильнее вширь, чтоб поймать как можно больше тёплых лучей, а новый так и тянулся вверх навстречу лучам, возбуждённо сверкая пластиковыми окнами. Попроси их в этот момент никогда больше не ссориться – пообещали бы. Попроси отдать то, чем они владеют, что ставят чуть ли не выше всего на свете (имена и движение) – отдали бы без разговоров.
***
Если б солнце умело мыслить, оно бы: с недоумением отпускало от себя каждый протуберанец, удивляясь ему, как мать удивляется талантливому сыну; ревновало астероидное кольцо к Юпитеру, понимая, как глупа ревность, и бесконечно тяготясь таким пониманием; с некоторым трудом повиновалось неотвратимости бесконечного пути в пространстве, считая себя достаточно свободным, чтобы однажды преодолеть предопределённость; мнительно беспокоилось о здоровье, созерцая в себе постепенное изменение процессов, и с ужасом ожидало превращения в сверхновую, при этом, однако, благоговея перед неизбежным разрушением.
Если б солнце умело мыслить, оно бы: с недоумением отпускало от себя каждый протуберанец, удивляясь ему, как мать удивляется талантливому сыну; ревновало астероидное кольцо к Юпитеру, понимая, как глупа ревность, и бесконечно тяготясь таким пониманием; с некоторым трудом повиновалось неотвратимости бесконечного пути в пространстве, считая себя достаточно свободным, чтобы однажды преодолеть предопределённость; мнительно беспокоилось о здоровье, созерцая в себе постепенное изменение процессов, и с ужасом ожидало превращения в сверхновую, при этом, однако, благоговея перед неизбежным разрушением.
Если б солнце умело мыслить, оно бы: принимало свою любовь к Сириусу и Альфе Центавра как тяжкую обязанность любить далёкого брата, с которым никогда не обнимешься; принимало свою ненависть к Сириусу и Альфе Центавра как тяжкую обязанность ненавидеть далёкого врага, с которым, возможно, придётся однажды обняться; не принимало своего страха перед центральной чернотой галактики, упрекая себя в трусости и пытаясь свою трусость преодолеть; не принимало своего интереса к туманности Андромеды, высмеивая себя за мечтательность и склонность к праздным рассуждениям.
Если б солнце умело мыслить, оно бы: полагало себя созидателем всего сущего и, одновременно, небольшой частицей всего сущего – приглядываясь к самовоспроизводящим процессам в собственном организме; полагало Сириус и Альфу Центавра такими же созидателями, равно как и любую звезду в Галактике, равно как и любую звезду во вселенной; верило, что каждый атом во вселенной имеет отношение к бесконечному созиданию и воспроизведению; верило, что вселенная и каждый составляющий её атом тождественны и не различаются ничем, более того, суть одно и то же.
И: весь мир сфокусировался бы в сфере, где запылают маленькие капли, обнаруживая движение, кажущееся хаотичным, зарождающееся в слиянии ветра и дыхания, верхний слой которого станет оболочкой для сферы, где абрикосовые капли закружатся в тонком слое, как не жгучие солнца на краю вселенной, а внутри закружатся абрикосовые спирали, пересекаясь и создавая причудливые эллипсы и пирамиды со сглаженными остриями, ожидая, когда через тонкую оболочку проникнет звук; а время сосредоточилось бы в одном миге, удерживая который дыхание примолкнет, не смея помешать последней абрикосовой спирали соединить собой все маленькие капли, и раскрыться улыбке губ-лепестков, и затихнуть звуку.
Так мыслит ли солнце? И не оно ли украло наши имена, Эш?
0 коммент.:
Отправить комментарий