Иногда, наткнувшись в каком-нибудь каталоге на рубрику «Литература и Искусство», я задаюсь вопросом: откуда такое разделение? Казалось бы, искусство – это любая совокупность продуктов творческой активности одного или нескольких людей (должного художественного уровня, разумеется). Но литературе отказывают в родственности живописи (скульптуре, графике, архитектуре) и музыке. Мастерство слова – это шабесгой для семейства искусств. Внутри семьи – сплошные взаимные похвалы: музыка, дескать, звучащая архитектура, архитектура – застывшая музыка, различные по адекватности и честности наследники Асафьева обожают поговорить о «графичности» (или наоборот, красочности) в опусах композитора N, Дебюсси и Равеля даже поминать не хочется – слишком очевидно. Литература в этом празднике любви не участвует. Её обязанность – вычищать грязь с помощью критической метёлки и ещё иногда шклепать либретто-костыли для оперы.
Да что там! У литературы не получится даже похвалить кого-нибудь из семейки своими родными терминами. Можно, конечно, ляпнуть о какой-нибудь картине, что она поэтична (и то, слово «поэтичный» донельзя опошлено псевдоромантическими кропателями текстов и воспринимается весьма двусмысленно). А вот попробуйте сказать художнику, мол, его полотно прозаично или публицистично, вспоминая при этом прозу Пруста и публицистику Сартра, например. Наверняка автор сделает кислое лицо. Хорошо, если нос не разобьёт.
Важно отметить, что искусства различаются по благородству своего происхождения. Как можно понимать это слово в данном контексте? Ответ таков: наиболее благородным будет художественная деятельность, толчком для развития которой служит в первую очередь желание выплеснуть творческую энергию, а уж потом – необходимость решить какую-то жизненную задачу. Также стоит посмотреть, насколько быстро конкретный вид художественной деятельности теряет утилитарность и становится «игрой в бисер». Например, первобытному рисовальщику не было никакого резона так тщательно выводить линии и изгибы головы быка. Поэтому предполагается (не без здорового скепсиса, конечно), что автором двигало только творческое чувство, следовательно, живопись уже в те времена избавилась от прикладного значения и стала полноценным искусством. Значит, она наиболее благородна.
Определиться с музыкой несколько сложнее. Её происхождение – насквозь «пролетарское»: колыбельная, марш, плач, то есть, в принципе, абсолютно прикладная развлекалочка (для младенца, для воина, для покойничка и провожающих). Помимо того, до изобретения нот (и звукозаписи, но первый шаг к освобождению – это именно ноты) она была жутко зависима от человеческого участия: так сказать, нет оркестра, нет симфонии. Поэтому в «семейке» ей уготована роль вечного шута: всё, что требуется – мычать нечто нечленораздельное, но вызывающее у хозяина нужные в данный момент эмоции. Однако, всякий шут не так прост, как кажется: со времён Пифагора музыка обретает внутреннюю свободу, демонстрирует неоднозначность и сложность, открывает плотную связь с математикой, становясь внезапно благородной и несколько пугающей абстракцией. Естественно, по-настоящему она разговаривает лишь с немногими. Многим (так и тянет поставить ссылки на известные статьи) остаётся только лицезреть идиотскую шутовскую маску.
Что сказать о литературе? Сначала девчонка на побегушках у религии, потом прислужница философии, после всяк и каждый, кому хочется потрахаться, но страшно напрямик сказать об этом объекту желания, начинает заниматься написанием стишков, большая часть коих, понятное дело, чушь собачья, а меньшая – Сафо и Катулл. Дел много, думать о самосознании некогда. Впервые о литературе как об осознанной художественной деятельности можно говорить, припомнив Лукиана. От глубоко верующих аэдов через глубокомысленных философов искусство слова попадает в шаловливые ручки праздных аристократов эпохи заката Римской Империи, которые плевали на богов и устройство мира, да и вообще были, судя по всему, малоприятными субъектами. Зато они сделали литературу самостоятельной. Что ж, родителей не выбирают...
Вообще, сатиры и басни ярко показали две особенности, чрезвычайно важные для всех когда-либо живших писателей: во-первых, поэзия и проза вовсе не обязаны говорить с человеком нудными, пафосными и нравоучительными фразами; во-вторых, слово не всегда привязано к конкретному предмету, а фраза может иметь непрямое значение. Всё-таки даже Гомер со своими «богоравными свинопасами» прям, как палка, и конкретен, как Женя Сельский. Литература начинается там, где слово перестаёт обрисовывать и принимается рисовать.
***
Кроме причины происхождения и развития, отделение литературы от семейства искусств происходит также по причине технической. В чём разница «элементарной частицы» музыки или живописи и «элементарной частицы» литературы? Цветовое пятно и мотив практически не обладают смыслом, в отличие от слова, зато обладают куда большей способностью привлекать внимание. Поэтому виды художественной деятельности, относящиеся к «семейке», движутся от абстракции к конкретике, проза и поэзия – от конкретики к абстракции.
Такая направленность сказывается и на художественных образах, типичных для разных искусств. Как бы ни была остроумна мелодия, как бы ни была выразительна картина – они всё равно не смогут до конца передать «идею». Поэтому и живописи, и музыке подчас приходится прибегать к помощи слова – так появляются жанровые и ярко сюжетные полотна (см. творчество передвижников, например), так появляется песня. При этом слово или литературный приём ассимилируется в недрах заимствующего искусства, и большая часть конкретики пропадает. Например, Людвиг Ван Бетховен ввёл в финал 9 симфонии хор, однако если хористов заставить петь на «тро-ло-ло», никто особой разницы не заметит. Впрочем, нет: немецкие гласные и согласные звуки играют в произведении важную роль, но кому из слушателей есть дело до смысла текста Шиллера?
Стоит сказать, что подобное заимствование литературных приёмов и, собственно, текстов выполняется хорошими художниками и композиторами очень осторожно. Связано это опять таки с излишней конкретностью речи: если на картине написать какие-то буквы, получится плакат (не знаю, стоит ли относить их к искусству), постмодернизм или чушь, если переложить на музыку собрание сочинений Ленина, выйдет либо чушь, либо опять-таки постмодернизм. А какова смысловая составляющая слова в постмодернизме, думаю, говорить не надо – и так ясно.
Чрезмерное обратное заимствование приёмов и средств, в свою очередь, очень вредно для литературного текста. Излишняя звукопись вызывает у читателя смех, недоумение, или и то, и другое сразу. Построение формы сообразно музыкальным законам (чем грешен автор статейки) придаёт, конечно, определённый шарм, но подчас делает текст совершенно непонятным, если не бессмысленным. Манера же записывать очередную поэзу шрифтами разных цветов или вообще раскрашивать текст в стиле светофора (тут надо сказать, что всё это делается, будто нарочно, вопреки самым простым соображениям дизайна и вкуса), превращает произведение в нечитабельную, раздражающую зрение абстракцию.
Отдельно хочется сказать про упоминание или описание в тексте музыки или картин. Это интересный ход, но он требует колоссальной литературной поддержки. Если автор не уверен, что ему удастся гармонично создать чисто литературными средствами некую аллюзию на определённое произведение (в качестве годного примера может рассматриваться повесть «Гранатовый браслет» или «Дон-Жуан» Гофмана), то не стоит и браться. Писатель, пихающий в плохой текст названия всех ему известных опер Вагнера или ноющий про то, что рассказ был написан под влиянием картины Дали «Великий Мастурбатор», выглядит даже не идиотом, а претенциозной бездарью.
***
Несмотря на существенные различия между литературой и другими искусствами, не нужно забывать, что слово красочно, многообразно и многофункционально. Конечно, часто в процессе творчества возникает момент, когда давно изученных средств выразительности уже не хватает, поэтому искать и заимствовать вовсе не возбраняется. Только перед заимствованием надо всегда задать себе ряд вопросов: а правда ли, что я всё знаю? Настолько ли велик мой талант, что я сумел исчерпать все возможности своего ремесла? И, в конце концов, если у меня не пишется, кто в этом виноват, я или литература?
Ответ, мне кажется, в большинстве случаев – очевиден.